Одиннадцать вопросов сыну композитора Локшина

Автор:Аида Воробьёвa

Одиннадцать вопросов сыну композитора Локшина

Александр Локшин с женой Татьяной

В августе 2015 года в поисках реквиемов, написанных советскими композиторами, я обнаружила “Реквием” А. Л. Локшина.

Я была так потрясена этой музыкой, что оставила свой комментарий, который, разумеется, не передавал и десятой доли моего потрясения.

Второе, что меня поразило – в силу своей профессии, я довольно хорошо знала музыку советских композиторов периода «оттепели», но никогда не слышала ни самого этого произведения, ни о нем. Имя композитора как-то смутно “отзвучивало” в моей памяти.

Я тут же получила письмо от сына композитора, и моя память заработала на новых оборотах.

Я вспомнила, что в 60-х годах (когда часто ездила в Москву) подружилась с учителем литературы, диссидентом Анатолием Якобсоном, который на одной из писательских вечеринок с болью рассказывал, что отец его ученика – композитор А. Л. Локшин оказался осведомителем и “посадил” математика Алика Есенина-Вольпина и преподавательницу английского языка Веру Прохорову.

На этой вечеринке был Давид (Дэзик) Самойлов, который тут же сказал:

“Я этим слухам не верю. Их распространяют сами стукачи. Посмотрите на лицо Шуры, такие люди не доносят.”

Обо всем этом я написала в ответном письме Александру, сыну композитора. В результате у нас завязалась интенсивная переписка, которая и привела к этому интервью.

— Александр, как вы узнали о том, что ваш отец был обвинен в доносительстве?

— Узнал от родителей после визита Якобсона, моего учителя литературы. Как выяснилось спустя десятилетия, Якобсон даже хотел меня усыновить. Об этом моей матери рассказала вдова пианиста Ведерникова после какого-то концерта (или вечера, посвященного чему-то). Когда это произошло – точно уже и не помню. Наверняка после смерти отца.

Сейчас могу внести некоторые уточнения в хронологию (впрочем, нужны ли они?) Визит Якобсона в наш дом – это примерно июнь 1966 года. А вот наш с ним разговор, когда я ему высказал, что мой отец ни в чем не виноват, а он предложил мне встретиться с Прохоровой и Вольпиным – это, скорее всего, сентябрь того же года (начало девятого класса).

Кстати, у Вольпина есть превосходное стихотворение 1953 года “Не играл я ребенком с детьми”, которое я позволю себе процитировать:

…Очень жаль, но не дело мое
Истреблять этих мелких людей.
Лучше я совращу на их казнь
Их же собственных глупых детей!

Эти мальчики могут понять,
Что любить или верить – смешно,
Что тираны – отец их и мать,
И убить их пора бы давно!

Эти мальчики кончат петлей,
А меня не осудит никто, –
И стихи эти будут читать
Сумасшедшие лет через сто!

Никак не могу отделаться от мысли, что идея якобсоновского визита в наш дом принадлежит Вольпину.

Добавлю еще, что сам Вольпин в девяностые годы дважды приходил к нам домой и даже читал свои стихи (я записал их на магнитофон). Но это стихотворение почему-то не читал… Стих этот впервые попался мне на глаза значительно позже. Честно говоря, я не могу себе представить, как, написав такое, можно было прийти в наш дом.

— Какова была ваша реакция на такое обвинение? Насколько вы вообще были осведомлены об арестах и расстрелах?

— Внутренняя реакция – что это чудовищное, несправедливое обвинение. При этом об ужасах сталинизма у меня было самое расплывчатое представление. Более того, я не понимал, что Якобсон предлагал мне стать “Павликом Морозовым наизнанку”, а по сути – все тем же Павликом Морозовым. Я не понимал, что действия Якобсона ужасны независимо от того справедливы обвинения в адрес отца или нет.

— Какие отношения были у вас с отцом?

— У нас не было конфликта отцов и детей. Мне было с ним интересно. Какое-то время я думал, что у всех примерно такие же отцы. Потом только понял, что мой – не такой, как все.

Рудольф Баршай и Александр Локшин

— Почему Рудольф Баршай не поверил в сплетни и не побоялся исполнять музыку Локшина, тогда как другие дирижеры начали его бойкотировать, в том числе Рождественский?

— Ближайшие друзья отца – композиторы Андрей Севастьянов, Михаил Меерович, Револь Бунин в сплетню не поверили. Моего отца с Баршаем познакомил композитор Бунин (их общий друг). Надо сказать, что со стороны Бунина это был весьма великодушный шаг (совершенно не характерный для композиторской тусовки) – познакомить «своего» дирижера с другим композитором. И действительно, в результате Баршай переключился на исполнение музыки моего отца, а своего старинного друга Бунина стал исполнять реже…

Так что на Баршая сплетня не могла произвести должного впечатления – хотя бы в силу обстоятельств знакомства с моим отцом. В высшей степени положительное отношение Шостаковича к отцу наверняка тоже было Баршаю известно. Бунин был учеником Шостаковича. Время от времени все они – Шостакович, Бунин, Локшин – встречались за одним столом и выпивали. Из рассказов моей матери я знаю, что во время этих застолий Локшин и Шостакович интенсивно общались.

Другая причина – это сам облик моего отца. Чтобы кое-что понимать по облику, по «ауре», нужно обладать определенным человеческим даром и, наверно, опытом. Думаю, что у Баршая этот дар и этот опыт имелись.

Третья причина – музыка. Ведь в музыке все слышно (если иметь соответствующее ухо). Есть такой композитор – Андрей Фролов, я с ним почти не знаком. Он сделал сайт, посвященный моему отцу, где пишет, в частности, следующее:

«Лично мне для подтверждения честности и порядочности этого человека [Локшина] достаточно его музыки. Такую музыку невозможно создать с грязными руками и нечистой совестью. Не получится, хоть ты тресни!»

Почему это «не было слышно» Рождественскому – отдельный вопрос, на который у меня есть ответ, не очень приятный для Рождественского.

— Расскажите про отношения Александра Локшина с Марией Юдиной, которая, как известно, назвала его гением. Почему отношения прекратились?

— Здесь я могу только повторить то, что писала моя мать. Отношения прекратились из-за сплетни. Пастернак рекомендовал Юдиной встретиться с Прохоровой, только что освободившейся из лагеря и поговорить. Этого оказалось достаточно. Прохорова обвиняла во всем моего отца.

Что касается Юдиной, то, конечно, для нее все это было чудовищным шоком. Да и кто мог бы сопротивляться человеку, пришедшему из лагеря и рекомендованному самим Пастернаком? Потом, спустя примерно пять лет, Шостакович кое-что объяснил Юдиной (это ясно из сохранившихся писем). В результате отец встретился с Юдиной и играл ей свой Реквием…

— Как это возможно, слушая музыку, понять, что за человек ее написал? Действительно ли гений и злодейство несовместимы? И это можно услышать?

— Я думаю, что лучше, чем Окуджава, мне не ответить на ваш вопрос. А Окуджава написал:

“Каждый пишет, что он слышит, Каждый слышит, как он дышит, Как он дышит, так и пишет”.

Потом, конечно, этот вопрос нужно задавать Андрею Фролову, а не мне. Я же не композитор, а непонятно кто. Но даже у меня есть микроскопический опыт сочинительства, и именно на этот вопрос я отвечал сам себе в рассказе: “Банкет”.

Вот еще добавлю по этой теме. “По ту сторону Реквиема” Апраксиной – как раз об этом. На это можно, конечно, возразить, что и Окуджава, и Апраксина, и Фролов – это все люди слишком впечатлительные, принимающие желаемое за действительное.

Поэтому вот – более приземленный пример (проверенный временем). Это талантливые в молодости советские писатели, перешедшие на службу советской власти.

Кажется, таких примеров много, и это уже – общее место. Да, еще Стругацкие писали об этом же:

«Он купил халтурщика Квадригу, а живописец протек у него между пальцами и умер.»

— Что вы можете рассказать о вашем отце, кроме того, что вы уже о нем написали в своих книгах?

— Вот то, о чем я не писал в своих книгах об отце. Не уверен, что это можно где-либо публиковать. Но тем не менее.

Сплетня разрасталась постепенно. Михаил Александрович Меерович – друг отца и одновременно (!) лучший друг Хренникова регулярно сообщал отцу по телефону: “Знаешь, что о тебе говорят? Что ты на коленях просил прощения у кого-то там…” И так далее. Мне эти разговоры отец никогда не пересказывал. Я только видел его реакцию – вполне спокойную. Моей матери кое-что все-таки рассказывал, но не мне.

Еще о его спокойствии. После инсульта ему нужно было вырывать передний зуб. Но наркоз давать было нельзя. Я запомнил , как он выглядел перед походом к врачу. Он был очень спокоен, просил его не сопровождать.

Теперь еще об одной детали, о которой почти никто не знает. Но вначале придется повторить то, о чем я уже писал в своих книжках.

В молодости он перенес операцию по удалению язвы желудка, а до этого в течение нескольких лет ему кололи морфий – как обезболивающее. В какой-то момент он почувствовал, что может стать неизлечимым наркоманом, и тогда решился на операцию. Эта операция была чрезвычайно опасна. Я уже писал, что оперировал его сам С. С. Юдин и что сосед отца по больничной койке после точно такой же операции умер (его тоже оперировал Юдин). Где-то в интернете мне недавно встретился такой термин “юдинское кладбище”.

Но главное (или не главное, уж не знаю, что тут главное) – он вырвался из наркотической зависимости.

Так вот, эти годы “под морфием” не прошли бесследно. С приближением старости его стала мучить бессонница, а при плохом сердце не спать нельзя. Он начал принимать снотворные. Дозу снотворных приходилось постепенно увеличивать.

Со временем это привело к тому (уже в последние два года жизни), что с утра до примерно 5 часов дня он был в невменяемом состоянии, бормотал что-то бессвязное. К вечеру приходил в себя, становился самим собой… Понятно, что это были отдаленные последствия лечения морфием. Видеть это было тяжело. Обо всем этом никто, кроме нас с матерью, не знал.

Я бесконечно благодарен ему за то, что он не покончил с собой.

— Хочется поговорить о том, как ваш отец писал музыку, делился ли только что написанным с близкими? Как вы, мальчик, все это тогда воспринимали?

— Вот, что я помню о том, как отец сочинял музыку. Он сразу писал партитуру (черновик партитуры), а не клавир, предназначенный для последующей инструментовки. То есть сразу слышал весь оркестр. Потом переписывал все набело, а черновик уничтожал. Черновиков почти не сохранилось. Насколько я помню, сочинял «в уме» сразу все, а потом довольно быстро записывал.

Конечно, еще сочинял, сидя за пианино. Так что – «сочинял сразу все» – это преувеличение. Никогда не делал каких-то фрагментарных записей, пометок… Расхаживая по дому или даже на улице, иногда невидимым смычком проводил по невидимым струнам. Во время сочинительства от него шло излучение, я бы сказал – физически ощутимое. Одно время, находясь с ним в одной комнате, я пытался писать стихи. Это оказалось абсолютно невозможно. Его излучение было слишком сильным.

В консерваторском общежитии: первый справа – Меерович, третий – Локшин

Мне и матери он практически никогда не показывал готового, только что написанного сочинения. Приглашал своих друзей, особенно часто – Мееровича. Им играл.

Но был, помню, один случай, когда отец показал мне большой фрагмент, который он выбросил из Третьей симфонии (на стихи Киплинга). Это был необычайно, до слез красивый кусок на стихотворение «Карцер» (“И схватил, скрутил караул меня…”). Вот, он мне этот кусок играл, а потом сказал примерно так:

«Пришлось выбросить, потому что нарушается форма симфонии».

И уничтожил, к моему горю. Потом мелодию приспособил для мультфильма «Русалочка» (режиссер Иван Аксенчук). Там «Карцер» превратился в «Песню Русалочки». Но это, конечно, уже было совершенно не то.

Еще я должен честно добавить, что более поздние его сочинения совершенно не понимал. Абсолютно. Мне казалось, что у него нет музыкальных идей, и я старался ему помочь, что-то подбирая на пианино. Как я сейчас понимаю, это было ужасно. Как он меня тогда терпел – ума не приложу.

Понимание музыки отца пришло ко мне только после его смерти.

Помню еще, он как-то спросил меня: “Как ты смотришь на то, чтобы мы купили рояль?” А у нас пианино хорошее тогда было, но все-таки с треснутой рамой… А тут рояль приличный продавался за не очень большие деньги. Я ему тогда ответил: “Ну зачем тебе рояль? Есть же пианино. А если тут поставить рояль, в комнате пройти будет невозможно.”

Так я оставил его без рояля.

— Как вы искали доказательства невиновности отца?

— Я искал доказательства наощупь, если так можно выразиться. Мне сильно помогало то, что я знал ответ к этой головоломке (то есть, что мой отец – невиновен). Время от времени мне просто невероятно везло – один раз на улице я остановился у книжного лотка, стал читать сборник каких-то рассекреченных документов. Листая, обнаружил одного лубянского родственника Прохоровой (ее дядю, агента по кличке “Лекал”). Больше эта книжка мне ни разу не попадалась – ни в магазинах, ни на лотках.

Это была удивительная удача. Потом обнаружил двоюродную тетю Прохоровой – разведчицу Веру Трэйл (это тоже было несомненным везением, но все-таки не таким сногсшибательным, так как Трэйл – очень известная фигура, и мимо нее я никак пройти не мог). Наконец, я узнал, что мать Прохоровой была агентессой.

Здесь, пожалуй, тоже можно говорить о везении – в сборниках рассекреченных документов, которые издавались под редакцией А. Н. Яковлева (издательство “Материк”) я обнаружил, что долгое время Интурист был частью Лубянки. Прохорова не знала об этом (!) и в конце концов опубликовала в своих воспоминаниях, что ее мать была сотрудницей Интуриста.

Вот одна из нескольких линий, которыми я занимался.

Начиная расследование, я даже в страшном сне не мог предположить, что Прохорова – выходец из лубянского семейства. Еще более поразительно то, что этого не понимала она сама.

Вывод отсюда – очень простой. Даже не вдаваясь в детали обвинений, выдвинутых Прохоровой против моего отца, можно сразу сказать следующее. Эти обвинения имеют ту же степень адекватности, что и понимание Прохоровой характера деятельности собственной матери.

Если же начать углубляться в суть обвинений (см. Прохорова В. И. “Трагедия предательства” / Российская музыкальная газета , 2002 год, № 4) , то выясняется , что все они базируются на неверной посылке – предположении об отсутствии прослушки в прохоровской квартире. (А уж при таких-то родственниках, да еще Рихтере в качестве жильца, а затем – частого гостя, прослушки не могло не быть.)

На этом фоне уже кажется неважным, что, как пишет сама Прохорова, во время встреч в ее квартире мой отец чрезвычайно опасался прослушивания, выбегал из комнаты, распахивал двери. Но так как беседы продолжались, сама Прохорова, видимо, его разуверяла. В своей статье об этих страхах моего отца она пишет с иронией :

“Он подозревал мою соседку, неграмотную женщину, которая ничего не могла понять в наших разговорах”.

Существенно, однако, что после моих публикаций, из которых следовало, что вероятность прослушки просто-напросто зашкаливает, Прохорова фактически отказалась от этих обвинений и в своей книге “Четыре друга на фоне столетия” (2012) выдвинула новые обвинения, которые противоречат тому, что она писала в своей статье.

Что касается Вольпина, то ситуация во многом аналогична. Один сведущий человек высказался в свое время примерно так (цитирую по памяти):

«Когда я узнал, что одним из обвинителей [Локшина] был Вольпин, то сразу засомневался. «Они» знали о нем [о Вольпине] все. Он [Вольпин] не нуждался ни в каких новых доносах на себя!»

Но когда я попросил разрешения опубликовать это мнение, то получил отказ. Ни в одной из моих книжек об отце выделенные выше строки не напечатаны. Мне пришлось добывать равноценную замену этим строкам в мемуарах многих людей – Ольги Адамовой-Слиозберг, Наума Коржавина, Юрия Айхенвальда.

Кстати, вот еще один немаловажный штрих. В 1945 году за чтение стихов Есенина-Вольпина была арестована группа студентов. Сам же Вольпин благополучно продолжал декламировать свои стихи (и многое другое!) вплоть до 1949 года. И кто возьмется теперь утверждать, что за Вольпиным не была установлена плотная слежка?

В чем же суть вольпинских обвинений? Опять все те же «разговоры наедине», пересказанные потом следователем. «Беда» только в том, что ближайшей и неразлучной подругой Вольпина в то время была дочь (расстрелянного) специалиста по прослушке жилых помещений.

Почему я все же решился опубликовать мнение моего безымянного собеседника (строчки, набранные курсивом)? Дело в том, что мысль была выражена им настолько удачно, что сделать ее достоянием публики – мой долг перед собственным отцом.

— Когда вы поняли, что ваш отец – гениальный композитор?

— Прошу прощения, но я не хочу отвечать на этот вопрос.

— Почему вы не искали заказчика кампании клеветы?

— Моя цель – оправдать отца. Я доказываю, что его обвинители – обманутые люди, живущие в вымышленном мире. Этого достаточно. Цели удовлетворить любопытство публики ценой своей проломленной головы я перед собой не ставил.

Ирэна Орлова, “Этажи”

Об авторе

Аида Воробьёвa administrator

Оставить ответ